— Луиш уже не раз смотрел кошмару в лицо. Первый раз это было в шестьдесят первом, тогда я поехала вместе с ним в Анголу. Ужас! Он рассказывал мне, что творилось на севере. Но с тех пор он закалился, привык. Господь один ведает, быть может, мой муж тоже участвовал в тех страшных делах в Мозамбике. Нет уж, Луиш все знает. Во всех подробностях знает, что такое война. Но он-то уже полковник, а на передовую пошлют Жулиану. Мой мальчик поведет отряд в буш… Повстанцы… прости, больше не могу говорить. Не хочу. Я даже думать об этом не могу.
Мать вытянула руку, что-то нащупывая; чашку с чаем, подумала Анна, но рука коснулась ее колен и нашла там безвольно повисшую руку. Анна повернула кисть ладонью вверх и почувствовала прикосновение тонкой, словно бумага, кожи.
— Ничего не поделаешь. Твое дело — ждать.
— Ты спросила, из-за чего мы поссорились. Мне полагалось, как всегда, ехать с мужем, но я отказалась. Если б ты не позвонила, мы бы расстались.
Капля упала ей на руку. Дождь, подумала Анна, но, подняв голову, увидела, как деревья расплываются в дымке ее слез. Она сама не заметила, когда начала плакать, почему. Давно и туго затянутая пружина понемногу сдавала.
Солнце опустилось за вершины деревьев. Женщины вошли в дом. Анна бросила кубики льда в стаканы, налила джина с тоником, отрезала по ломтику лимона. Проделывала она все это механически, думая лишь о том, что мать, всю жизнь остававшаяся для нее закрытой, внезапно пошла на сближение и, быть может, наступит пора откровенности?
— Пока ты здесь, ты свои деньги не трать, — распорядилась мать (голос ее отчетливо доносился из гостиной). — В Португалии жизнь недешевая, а у меня кое-какие сбережения есть. Все равно через пару недель все достанется тебе, почему бы уже сейчас этим не воспользоваться?
— Отец Харпур сказал, будет лучше, если ты сама расскажешь мне про болезнь, — сказала Анна, входя в гостиную с джином. Притворяться, поддерживать легкий тон она была больше не в силах.
Мать, принимая из рук дочери джин-тоник, только плечами пожала, будто речь шла о пустяках.
— Сначала заболел живот, болел и болел, без передышки. Ничего не помогало, ни ромашковый чай, ни молоко, ни магнезия, даже чуть приглушить боль не удавалось. Пришлось пойти к врачу. Живот щупали, мяли, в итоге сказали: беспокоиться особо не о чем. В худшем случае язва. Потом боль стала сильнее, и тут белые халаты включили свою аппаратуру и заглянули внутрь. С желудком все оказалось в порядке, но в матке выросла здоровенная опухоль. — Она отхлебнула спиртное, нахмурилась, вспоминая.
Анна почувствовала, как отзывается трепетом во внутренностях эта повесть, словно в ней самой росло нечто ужасное, угрожающее жизни.
— Плесни еще чуток джину, — попросила мать. — Почему-то врачам непременно хочется объяснить больному, каких она, то есть опухоль, размеров, словно хвастаются ею, как садовник на сельской ярмарке: и дыня у них ростом с человека, и помидоры — красные и дородные, что боксерская физиономия. Опухоли поменьше всегда сравнивают с фруктами. Размером с апельсин, говорят тебе врачи, и вроде как подразумевается: извлечь из твоего тела этот плод будет нетрудно. Но как только перерастет грейпфрут, они переходят на мячи. Мою опухоль сравнивали с мячом для гольфа. Никогда не могла понять, в чем суть этой игры.
Они дружно расхохотались, минутное облегчение, растекшийся по жилам алкоголь.
— Опухоль удалили. Я предложила им отправить ее в Твикенхэм, раз уж она годится для гольфа. Но хирург даже не улыбнулся. Сказал, что удалил все, и саквояж, и обе ручки, весь набор, однако этого, по его мнению, было недостаточно. Я спросила, с чем еще, по его мнению, я могла бы расстаться, но выяснилось, что уже поздно. Пошли метастазы. Черный это был день. Хотя я вовсе не рассчитывала жить вечно, вот уж нет. Учитывая нашу наследственность. Смерть, — решительно и просто подытожила она. — В семье Эспиналл к смерти не привыкать.
Анна приготовила баранину, потушила в белом вине с помидорами и чесноком.
— Умираю, — возопила мать, отдыхавшая в гостиной. — Умираю — выпить хочу. И жаркое так пахнет!
— Ягненок по-португальски, — с порога возвестила Анна.
— Превосходно. И мы еще выпьем, не ту бурду, которой я угощаю отца Харпура, нет, принеси-ка из погреба Шато Батай урожая сорок восьмого года. Самое то, чтобы отпраздновать возвращение блудной дочери.
— Не знала, что ты разбираешься в винах.
— Я же не сама выбирала. Это все Роули. Добрый старый Роулинсон-с-деревянной-ногой. Оставил мне свой погребок по завещанию.
— Ты с ним… встречалась?
— С чего ты взяла?
— Но у вас был роман, тогда, в сорок четвертом.
— Ничего не пригорело?
— Нечему пригорать, мама, — отмахнулась Анна. — Ведь поэтому вы отправили меня в Лиссабон? Вы с Роулинсоном?
— Право же, пахнет горелым.
— Не стоит скрывать, мама. Я видела вас обоих в Сент-Джеймс-парке после того, как ходила на собеседование к Роулинсону.
— В самом деле? — удивилась мать. — Я почувствовала тогда что-то неладное.
— Я проследила за тобой до Чэрити-хаус, до Райдер-стрит.
— Я тогда работала на Райдер-стрит, все верно. Роулинсон завербовал меня, а я — тебя.
— Ты завербовала меня? — вскинулась Анна.
— Да, с помощь Роули, и позаботилась о том, чтобы тебя отправили в сравнительно безопасное место. Казалось бы, что уж спокойнее Лиссабона?
— И в этом вся причина?
— Конечно. — Однако мать глядела лукаво.
— А еще вам с Роулинсоном хотелось убрать меня с дороги, разве нет?