— Да, — подтвердил он, несколько ошарашенный внезапным переходом.
— Она сказала, когда исповедовалась в последний раз?
— Тридцать семь лет тому назад. Нам потребовалось несколько дней.
— Ну вот, примерно столько же лет прошло, с тех пор как она в последний раз выходила на солнце.
— Не может быть! Еще в Индии, что ли?
— Думаю, так.
— Идите лучше к ней, — вздохнул священник. — А мне в церковь пора.
Они пожали друг другу руки, и спаситель душ человеческих скользнул за дверь — черный, тощий, как бродячий кот. Анна подхватила сумки и пошла в свою старую комнату. Здесь сделали ремонт, стены заново окрасили, сменили занавески. На столике дожидались цветы. Все старые книги стояли на своих местах, даже старый облезлый мишка лежал на кровати, словно любимый, но вонючий пес. Из сада ползла струйка сигаретного дыма, и Анна увидела себя двадцать четыре года тому назад: как она сидит перед зеркалом и прикидывается, будто ухажер подносит ей огонек. Анна сунулась к зеркалу, посмотреть, что сотворили с ней двадцать четыре года, однако на поверхности ущерб не был заметен. Волосы, если захочется, можно отрастить снова, они по-прежнему густые и черные, изредка мелькал седой волос, который Анна тут же выдирала. Лоб чистый и гладкий, легкие морщинки возле глаз, а так кожа плотно прилегает к костям, лицо не обвисло. Хорошо сохранилась. «Замариновалась», как тут говорят. Замариновалась в своем генетическом соку.
Спустившись этажом ниже, Анна толкнула дверь в спальню матери. Сильный аромат лилий тщетно пытался замаскировать другой запах — не смерти еще, но разлагающейся плоти. Отшатнувшись, Анна побрела в коридор, простучала каблуками по черно-белым плиткам кухни и вышла в сад. Мать грелась на солнце, широкополая соломенная шляпа с красной ленточкой на тулье не укрывала тенью лицо. Запрокинув голову, Одри глядела вверх, на вершины зеленеющих деревьев, чья пышная листва заслоняла сад от соседних домов. Рука с сигаретой упала, низко стлался дым. Рядом стояло два стула: один с подносом, другой был свободен.
— Здравствуй, мама, — сказала Анна, другие слова не шли с языка.
Глаза матери широко раскрылись, удивленно и радостно. Анна была уверена, что разглядела радость.
— Андреа! — воскликнула мать, словно очнувшись от глубокого сна.
Наклонившись, Анна поцеловала мать в щеку. Неловко потянулась к другой щеке.
— Ах да, в Португалии принято целоваться дважды.
Костлявые пальцы замельтешили на плечах Анны, простучали по ее ключицам, словно что-то нащупывая.
— Садись, садись, выпей чая. Боюсь, он перестоялся, но все-таки выпей хоть немного. Отец Харпур оставил тебе рогалик? Слишком уж он охоч до рогаликов.
Мать исхудала. Крепкая, плотно сбитая фигура растаяла. Было время, поскрипывал на ней туго облегающий корсет, теперь же Анна слышала совсем другой скрип: старых костей, суставов, лишившихся смазки. К чаю мать надела платье в цветочек и свободное летнее пальто в голубую и кремовую клетку. Целуя бледную щеку, Анна заметила, что и лицо матери утратило прежнюю прохладность и твердость, кожа стала мягкой и податливой, к тому же и нагрелась на солнце. Лицо было все таким же точеным, но, слегка обмякнув, утратило прежнюю суровость, столь раздражавшую Анну. Для женщины, которой осталось жить всего несколько недель, Одри Эспиналл выглядела на удивление бодрой или, по крайней мере, производила такое впечатление.
— Ты видела отца Харпура?
— Он открыл мне дверь. Признаться, я была удивлена.
— В самом деле?
— Жизнерадостный такой.
— Да, мы с Джеймсом отлично ладим. Хохочем порой.
Непривычное «хохочем» пузырьками вспенилось у матери на губах. Анна заерзала от неловкости:
— Он сказал, ты ему исповедалась.
— Верно. Правда, тут нам было не до смеху. Кстати, Джеймс не говорил тебе, что он еще и поэт?
— Я застала его в дверях. Он спешил.
— Хороший поэт. Прекрасные стихи написал о своем отце. О смерти отца.
— Мне казалось, ты не любила поэзию.
— Не любила. И сейчас не люблю. То есть все эти выкрутасы. Люди, которые бродят, подобно одиноким облакам… всякое такое. Это не для меня.
Повисла пауза. Ветер осторожно пробирался между деревьев, шурша листьями. Анна чувствовала: ее к чему-то готовят. Размягчают для окончательной обработки.
— Нынче пишут другие стихи, — заговорила мать. — Все изменилось: музыка, наряды. Сексуальная революция. Все другое. Ты обратила внимание, когда ехала из аэропорта? Мы даже выиграли Кубок. В прошлом году или в позапрошлом? Неважно, раньше такого не случалось. Как поживают Луиш и Жулиану?
И снова молчание, мать докуривает сигарету, опустив веки, видно, как движутся ее зрачки под тонкой пленкой кожи.
— Расскажи про Луиша и моего внука, — ласково повторила она.
— Мы с Луишем сильно поссорились.
— Из-за чего?
— Из-за войны в Африке, — ответила Анна и сама поразилась металлическим ноткам в голосе. Так всегда, стоит заговорить о политике.
— Что ж, хотя бы не из-за того, что ты переварила яйца к завтраку.
— Он сам понимает, что эти войны не… не справедливые, если вообще бывают справедливые войны. Это плохая война.
— Но ведь у военнослужащих нет права голоса в таких вопросах?
— Он мог хотя бы Жулиану удержать. А теперь оба они в Гвинее — или будут там через несколько дней.
— Так всегда бывает, если мужчина выбирает службу в армии. Все они думают, будто лучшее в жизни — битва. Покуда не попадут в бой и не столкнутся лицом к лицу с кошмаром.